Переломив себя, стараясь казаться совершенно спокойным, Клычков сказал ему тихо:
— Вот что, Чапай… Ты хороший вояка, смелый боец, партизан отличный, но ведь и только! Будем откровенны. Имей мужество сознаться сам: по части военной-то мудрости слаб… Ну, какой ты стратег? Посуди сам, откуда тебе быть-то им?
Чапаев нервно дергался, и злыми огоньками блестели его волчьи серо-синие глаза.
— Стратег плохой? — почти крикнул он на Федора. — Я плохой стратег? Да пошел ты к черту после этого!
— А ты спокойнее, — злорадствовал Федор, довольный, что хоть немножко пронял его за живое, — чего тут нервничать? Чтобы быть хорошим военным работником, чтобы знать научную основу стратегии, — да пойми ты, что всему этому учиться надо… А тебе некогда было, ну, не ясно ли, что…
— Ничего мне не ясно… Ничего не ясно… — оборвал его Чапаев. — Я армию возьму и с армией справлюсь.
— А с фронтом? — подшутил Федор.
— И с фронтом… а што ты думал?
— Да, может быть, и главкомом бы не прочь?
— А то нет, не справлюсь, думаешь? Осмотрюсь, обвыкну — и справлюсь. Я все сделаю, што захочу, понял?
— Чего тут не понять.
У Федора уже не было того нехорошего чувства, с которым начал он разговор, не было даже и той насмешливости, с которою ставил он вопросы; эта уверенность Чапаева в безграничных своих способностях изумила его совершенно серьезно…
— Что ты веришь в силы свои, это хорошо, — сказал он Чапаеву. — Без веры этой ничего не выйдет. Только не задираешься ли ты, Василий Иваныч? Не пустое ли тут у тебя бахвальство? Меры ведь ты не знаешь словам своим, вот беда!
Еще больше возбудились, заблестели недобрым блеском глаза: Чапаев бурлил негодованием, он ждал, когда Федор кончит.
— Я-то!.. — крикнул он. — Я-то бахвал?! А в степях кто был с казаками, без патронов, с голыми-то руками, кто был? — наступал он на Федора. — Им што? Сволочь… Какой им стратег…
— А я за стратега тоже не признаю. Значит, выходит, что и я сволочь? — изловил его Федор.
Чапаев сразу примолк, растерялся, краска ударила ему в лицо; он сделался вдруг беспомощным, как будто пойман был в смешном и глупом, в ребяческом деле.
Федор умышленно обернул вопрос таким образом исключительно в тех целях, чтобы отучить как-нибудь Чапаева от этой беспардонной, слепой брани в пространство… И не только потому, что это «нехорошо», а все это было для Чапаева крайне опасно: услышат недруги, запомнят, а потом со свидетелями да с документами припрут его к стене — деться будет некуда, сквернейшее создастся положение. А у Чапаева сплошь и рядом можно было слышать, как он костит сплеча и штабы, и реввоенсоветы, и ЧК, и особые отделы, и комиссаров — всех, всех, кто по отношению к нему может проявить хоть малейшую власть. Шумит, бранится, проклинает, грозит, а все впустую: объясни ему — и все поймет, согласится, даже отступится иной раз от своего мнения — хоть медленно, туго и неохотно. Отступать не любил даже в том, что сказал. Говоря к слову, он и приказов своих никогда не менял; в этом заключалась их особенная, убеждающая сила.
Теперь, когда Чапаев был пойман на слове, Федор решил процесс о б у ч е н и я довести до конца, уйти и оставить Чапаева в раздумье: «Пусть помучится сомнениями, зато дольше помнить будет…» И когда Чапаев, оправившись немного от неожиданности, стал уверять, что «не имел в виду… говорил только о них» и так далее, Федор простился и ушел.
Когда в полночь Клычков возвращался, он в комнате у себя застал Чапаева. Тот сидел и смущенно мял в руках какую-то бумажонку:
— Вот, почитайте, — передал он Федору отпечатанную на машинке крошечную писульку. Когда Чапаев был взволнован, обижен или ожидал обиды, он часто переходил на «вы». Федор это заметил теперь в его обращении, то же увидел и в записке.
«Товарищ Клычков, — значилось там, — прошу обратить внимание на мою к вам записку. Я очень огорчен вашим таким уходом, что вы приняли мое обращение на свой счет, о чем ставлю вас в известность, что вы еще не успели мне принести никакого зла, а если я такой откровенный и немного горяч, нисколько не стесняясь вашим присутствием, и говорю все, что на мысли против некоторых личностей, на что вы обиделись. Но чтобы не было между нами личных счетов, я вынужден написать рапорт об устранении меня от должности, чем быть в несогласии с ближайшим своим сотрудником, о чем извещаю вас как друга. Чапаев».
Вот записка. От слова до слова приведена она, без малейших изменений. Последствия она могла иметь самые значительные: рапорт был уже готов, через минуту Чапаев показал и его. Если бы Федор отнесся отрицательно, если бы даже промолчал — дело передалось бы «вверх», и кто знает, какие бы имело последствия? Странно здесь то, что Чапаев совершенно как бы не дорожил дивизией, а в ней ведь значились пугачевцы, разинцы, домашкинцы — все те геройские полки, к которым он был так близок. Здесь сказалась основная черта характера: без оглядки, сплеча, в один миг приносить в жертву даже самое дорогое, даже из-за совершенной мелочи, из-за пустяка.
А подогреть в такой момент — и «делов» еще, пожалуй, наделает несуразных.
Прочитал Федор записку, повернулся к Чапаеву с радостным, сияющим лицом и сказал:
— Полно, дорогой Чапаев. Да я и не обиделся вовсе, а если расстроен был несколько, так совсем-совсем по другой причине.
Федор промолчал и лишь на другой день сказал ему про настоящую причину.
— Вот телеграмма, — показал Чапаев.
— Откуда?
— Из штаба, по приказу выезжать надо завтра же на Бузулук… В Оренбург не едем… Кончить все дела и ехать…